Пушкин как нравственная личность и православный христианин

logo
Пушкин как нравственная личность и православный христианин
Митрополит Антоний (Храповицкий)


Обширная литература о Пушкине почти всегда старалась обходить такую тему и всячески старалась выставить Пуш­кина либо как рационалиста, либо как революционера, не­смотря на то что наш великий писатель был живой проти­воположностью таким понятиям.

В 1899 году, когда Казань и, в частности, Казанский уни­верситет праздновали 100-летие со дня рождения поэта, я был приглашен служить там Литургию и сказать речь о зна­чении его поэзии. Я указал на то в своей речи, что несколь­ко самых значительных стихотворений Пушкина остались без всякого толкования и даже без упоминания о них критиками.

Более искренние профессоры и некоторые молодые писатели говорили и писали, что я открыл Америку, предложив истолкование оставшегося непонятным и замолченным стихотворения Пушкина, оставленного им без заглавия, но яляющегося точной исповедью всего его жизненного пути, так, например, чистосердечная исповедь Блаженного Августина. [1]

Вот так оно читается:

В начале жизни школу помню я;

Там нас, детей беспечных, было много;

Неровная и резвая семья.

Смиренная, одетая убого,

Но видом величавая жена

Над школою надзор хранила строго.

Толпою нашею окружена,

Приятным, сладким голосом, бывало,

С младенцами беседует она.

Ее чела я помню покрывало

И очи светлые, как небеса,

Но я вникал в ее беседы мало.

Меня смущала строгая краса

Ее чела, спокойных уст и взоров,

И полные святыни словеса.

Дичась ее советов и укоров,

Я про себя превратно толковал

Понятный смысл правдивых разговоров.

И часто я украдкой убегал

В великолепный мрак чужого сада,

Под свод искусственный порфирных скал.

Там нежила меня теней прохлада;

Я предавал мечтам свой юный ум,

И праздномыслить было мне отрада.

Любил я светлых вод и листьев шум,

И белые в тени дерев кумиры,

И в ликах их печать недвижных дум.

Все — мраморные циркули и лиры,

Мечи и свитки в мраморных руках,

На главах лавры, на плечах порфиры —

Все наводило сладкий некий страх

Мне на сердце; и слезы вдохновенья,

При виде их, рождались на глазах.

Другие два чудесные творенья

Влекли меня волшебною красой:

То были двух бесов изображенья.

Один (Дельфийский идол) лик младой —

Был гневен, полон гордости ужасной,

И весь дышал он силой неземной.

Другой женообразный, сладострастный,

Сомнительный и лживый идеал —

Волшебный демон — лживый, но прекрасный <…>

Пушкин как нравственная личность и православный христианин



Александр Сергеевич Пушкин

Не однажды, предлагая вниманию слушателей на лите­ратурных вечерах и на студенческих рефератах это стихотворение, я спрашивал слушателей: «О какой школе здесь говорится, кто упоминаемая здесь учительница и что за два лдола описаны в конце этого стихотворения, подходящего и под понятие басни, и под понятие загадки?» Сам автор такого толкования не дал, но смысл его исповеди в связи ее со многими другими его стихотворениями совершенно по­нятен. Общество подростков-школьников — это русское ин­теллигентное юношество; учительница — это наша Святая Русь; чужой сад — Западная Европа; два идола в чужом саду — это два основных мотива западноевропейской жизни — гордость и сладострастие, прикрытые философ­скими тогами, как мраморные статуи, на которых любова­лись упрямые мальчики, не желавшие не только исполнять, но даже и вникать в беседы своей мудрой и добродетель­ной учительницы и пристрастно перетолковывавшие ее правдивые беседы.

Истолковав со своей стороны в печати эту мудрую загад­ку нашего писателя и, конечно, замолченную вместе с моим истолкованием современною критикой, я тем самым все- таки понудил ее в рецензиях моей речи, а также и в других статьях о Пушкине, коснуться этого стихотворения, но их авторы лицемерно замалчивали (не имея возможности от­рицать), главный вывод из пушкинской загадки, а ходили вокруг да около ее смысла, не вникая в ее существо.

Итак, молодое общество, не расположенное к своей добродетельной учительнице и перетолковывавшее ее уро­ки, — это русская интеллигентная молодежь (и, если хоти­те, также старики, которые при всяком упоминании о рели­гии, о Церкви и т.п. только отмахивались и начинали гово­рить о мистицизме, шовинизме, суевериях и, конечно, об инквизициях, приплетая ее сюда ни к селу ни к городу). Маши толстые журналы, начиная с 60-х годов, шли по тому же пути «превратных толкований» всего соприкосновенно­го со Святой Верой и манили читателя «в великолепный Мрак чужого сада», и под названием «просвещения» держа­ли его в этом мраке туманных и уже вовсе не научных тео­рий позитивизма (агностицизма), утилитаризма, полумате­риализма и т.д. и т.п. Гордость и сладострастие, вечно об­личаемые нашей учительницей, то есть Церковью в данном случае, наполняли постоянно буйные головки и «слабые умы» нашего юношества, и лишь немногие из них в свое время вразумлялись и изменяли свое настроение, как, например, герои тургеневского «Дыма», гончаровского «Обрыв и большинства повестей Достоевского.

Не подумайте, будто приведенное стихотворение Пушкина на является единственным в своем роде. Напротив, можно сказать, что эти настроения беспощадного самобичевания и раскаяния представляются нам преобладающими в его твор­честве, потому что оно красной нитью проходит через все его воспоминания и элегии.

Историко-критическая литература Пушкина не поняла Белинский преимущественно ценит его как поэта нацио­нального, но в чем национализм его убеждений (а не про­сто подбора тем), Белинский также не объясняет. Не объяс­нил этого и Некрасов, так искренне преклонявшийся перед силой пушкинского слова и воображения. Ничтожный Пи­сарев ценит его только как стилиста, а тот единственный критик, точнее панегирист, который понял его глубже про­чих, профессор Духовной Академии, высоко талантливый В.В.Никольский, открывший пушкинскую Америку в своей актовой речи в Петербургской Духовной Академии под заглавием «Идеалы Пушкина» (1882) и приведший в бурный восторг огромную аудиторию во главе с полным почти со­ставом Священного Синода, остался злостно замолченным в литературе. Я даже не знаю, вышла ли эта речь Николь­ского отдельным изданием. [2]

Однако, благодаря Богу, явился человек, которого замол­чать было уже физически невозможно, именно Ф.М.Досто­евский, выступивший на торжественном чествовании наше­го поэта в «Пушкинские дни» 1880 года в Москве, когда был поставлен ему памятник в первопрестольной столице.

Неоднократно мы упоминали о том колоссальном востор­ге, который охватил тогда слушателей этой речи Достоев­ского [3] и отразился на всей современной литературе. Мало распространенный до того времени «Дневник писателя», в котором Достоевский отпечатал свою речь, был раскуплен в несколько дней; затем понадобилось второе и третье его издание.

Достоевский представлял себе Пушкина тоже как писа­теля, патриота и как человека высоко религиозного, но в своей речи и в не менее талантливом Приложении [4] к ней он рассматривал Пушкина с одной определенной точки зрения — как гениального совместителя национального патриотизма с христианским космополитизмом. Справедливо утверждал он, что Пушкин показал себя гениальнейшим пи­сателем мира, обнаружив такое свойство ума и сердца, до которого не дошли мировые гении Шиллер и Шекспир: ведь у последних герои повестей и поэм почти вовсе теря­ют присущие им национальные черты, и шекспировские итальянцы и испанцы являются читателю как англичане, а герои Пушкина являются типичными выразителями харак­теров их родных, национальных; примеры приводить на это излишне.

Речь Достоевского о Пушкине настолько глубоко проник­ла в умы и сердца нашей публики, что рабствовавшая ей критическая литература, которая прежде унижала Достоев­ского и презрительно издевалась над ним, начиная с 1881 года, после нескольких бессильных «гавканий» на него, совершенно изменила свой высокомерный тон и стала от­зываться о Достоевском с таким же почтением, как и о Пушкине; кратко говоря, с этого времени оказалось непри­нятым говорить о Достоевском, как раньше и о Пушкине, без уважения, даже без благоговения.

Читатель, конечно, заметил уже, что центральный инте­рес наш к личности и поэзии Пушкина сосредоточивается в другой области, нежели в речи Достоевского, хотя и сопри­касается с последним. Именно: мы ведем свою речь о Пуш­кине прежде всего как о христианском моралисте. Приве­денное стихотворение «Жизненная школа» свидетельствует о том, что даже независимо от своих политических и наци­ональных симпатий Пушкин интересовался прежде всего жизненною правдою, стремился к нравственному совершен­ству и в продолжение всей своей жизни горько оплакивал свои падения, которые, конечно, не шли дальше обычных романтических увлечений Евгения Онегина и в совести дру­гих людей последнего столетия не оставляли глубоких сле­дов раскаяния, а нередко даже отмечались в них хвастли­выми воспоминаниями своего бывшего молодечества.

Не так, однако, настроен Пушкин:

Безумных лет угасшее веселье

Мне тяжело, как смутное похмелье.

Но, как вино, — печаль минувших дней

В моей душе чем старе, тем сильней.

Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе <..>

Еще беспощаднее его элегии:

Воспоминание

Когда для смертного умолкнет шумный день,

И на немые стогны града

Полупрозрачная наляжет ночи тень

И сон, дневных трудов награда, —

В то время для меня влачатся в тишине

Часы томительного бденья:

В бездействии ночном живей горят во мне

Змеи сердечной угрызенья;

Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,

Теснится тяжких дум избыток;

Воспоминание безмолвно предо мной

Свой длинный развивает свиток:

И, с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю.

(1828)

Воспоминания в Царском Селе

Воспоминаньями смущенный,

Исполнен сладкою тоской,

Сады прекрасные, под сумрак ваш священный

Вхожу с поникшею главой.

Так отрок Библии, безумный расточитель,

До капли истощив раскаянья фиал,

Увидев наконец родимую обитель,

Главой поник и зарыдал.

В пылу восторгов скоротечных,

В бесплодном вихре суеты,

О, много расточил сокровищ я сердечных

За недоступные мечты,

И долго я блуждал, и часто, утомленный,

Раскаяньем горя, предчувствуя беды,

Я думал о тебе, приют благословенный,

Воображал сии сады.

Воображал сей день счастливый,

Когда средь вас возник Лицей,

И слышу наших игр я снова шум игривый,

И вижу вновь семью друзей.

Вновь нежным отроком, то пылким, то ленивым,

Мечтанья смутные в груди моей тая,

Скитаясь по лугам, по рощам молчаливым,

Поэтом забываюсь я <…>

(1829)

В чем же так горько, так беспощадно каялся наш поэт? Конечно, в грехах против 7-й заповеди, — в этом отношении его совесть оказывалась более чуткой даже сравнитель­но с совестью блаженного Августина, написавшего свою чистосердечную исповедь.

Последний открыто каялся перед читателями, не щадя своего святительского авторитета, но в чем главным обра­зом? — Увы, и здесь в нем сказался более римский юрист, чем смиренный христианин: он оплакивает грехи своей мо­лодости, но главным образом то, что он в детстве… воро­вал яблоки и другие фрукты в чужом саду [5], что, конечно, делает всякий порядочный мальчишка, особенно на знойном юге, где фрукты дешевле, чем у нас щавель. Бла­женный Августин жестоко терзает свое сердце за то, что, воруя фрукты, он это делал не под давлением нужды, а ради глупого молодечества. Зато чрезвычайно равнодушно он упоминает о бывшем у него незаконнорожденном ребен­ке, которого смерть похитила уже в юношеском возрасте.

Покаяние же Пушкина в своих юношеских грехах не было просто всплеском безотчетного чувства, но имело тес­ную связь с его общественными и даже государственными убеждениями. Вот какие предсмертные слова влагает он в уста умирающего царя Бориса Годунова к своему сыну Феодору:

Храни, храни святую чистоту

Невинности и гордую стыдливость:

Кто чувствами в порочных наслажденьях

В младые дни привыкнул утопать,

Тот, возмужав, угрюм и кровожаден,

И ум его безвременно темнеет.

В семье своей будь завсегда главою;

Мать почитай, но властвуй сам собою —

Ты муж и Царь; люби свою сестру,

Ты ей один хранитель остаешься.

Далек был Пушкин от общепризнанного теперь парадокса о том, что нравственная жизнь каждого есть исключительно его частное дело, а общественная деятельность его совершенно не связана с первою.

В годы своей возмужалости Пушкин надеялся освободиться от юношеских страстей и написал стихотворение «Возрождение»:

Художник-варвар кистью сонной

Картину гения чернит

И свой рисунок беззаконный

Над ней бессмысленно чертит.

Но краски чуждые, с летами,

Спадают ветхой чешуей;

Созданье гения пред нами

Выходит с прежней красотой.

Так исчезают заблужденья

С измученной души моей,

И возникают в ней виденья

Первоначальных, чистых дней.

К этой же теме он возвращается не однажды, открывая читателю изменяющееся к лучшему настроение своей души.

Я пережил свои желанья,

Я разлюбил свои мечты;

Остались мне одни страданья,

Плоды сердечной пустоты.

Под бурями судьбы жестокой

Увял цветущий мой венец —

Живу печальный, одинокий,

И жду: придет ли мой конец?

Так, поздним хладом пораженный,

Как бури слышен зимний свист,

Один — на ветке обнаженной

Трепещет запоздалый лист!..

Пушкин постоянно думал о неизбежном исходе челове­ческой жизни.

Брожу ли я вдоль улиц шумных,

Вхожу ль во многолюдный храм,

Сижу ль меж юношей безумных,

Я предаюсь моим мечтам.

Я говорю: промчатся годы,

И сколько здесь ни видно нас,

Мы все сойдем под вечны своды —

И чей-нибудь уж близок час.

Гляжу ль на дуб уединенный,

Я мыслю: патриарх лесов

Переживет мой век забвенный,

Как пережил он век отцов.

Младенца ль милого ласкаю,

Уже я думаю: прости!

Тебе я место уступаю:

Мне время тлеть, тебе цвести.

День каждый, каждую годину

Привык я думой провождать,

Грядущей смерти годовщину

Меж них стараясь угадать.

И где мне смерть пошлет судьбина?

В бою ли, в странствии, в волнах?

Или соседняя долина

Мой примет охладелый прах?

И хоть бесчувственному телу

Равно повсюду истлевать,

Но ближе к милому пределу

Мне все б хотелось почивать.

И пусть у гробового входа

Младая будет жизнь играть,

И равнодушная природа

Красою вечною сиять.

Однако мысль о смерти внушает ему не уныние, а покор­ность воле Божией и примирение со своим жребием (см. его стихотворение):

…Вновь я посетил

Тот уголок земли, где я провел

Изгнанником два года незаметных <„>

Религиозное чувство Пушкина не имело только строго ин­дивидуальный характер: перед его сознанием носился образ вдохновенного пророка, к коему он обращался не однаж­ды. Не однажды мы уже читали о том потрясающем впе­чатлении, какое производила декламация Достоевским пуш­кинского «Пророка». [6] В эти минуты оба великих писателя как бы сливались в одно существо, очевидно, прилагая к се­бе самим то видение пророка Исаии, которое Пушкин изложил в своем стихотворении:

Духовной жаждою томим,

В пустыне мрачной я влачился,

И шестикрылый Серафим

На перепутье мне явился.

Перстами легкими как сон

Моих зениц коснулся он:

Отверзлись вещие зеницы,

Как у испуганной орлицы.

Моих ушей коснулся он,

И их наполнил шум и звон:

И внял я неба содроганье,

И горний Ангелов полет,

И гад морских подводный ход,

И дольней лозы прозябанье.

И он к устам моим приник,

И вырвал грешный мой язык,

И празднословный и лукавый,

И жало мудрыя змеи

В уста замершие мои

Вложил десницею кровавой.

И он мне грудь рассек мечом,

И сердце трепетное вынул,

И угль, пылающий огнем,

Во грудь отверстую водвинул.

Как труп в пустыне я лежал.

И Бога глас ко мне воззвал:

«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

Исполнись волею Моей

И, обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей».

Мы заявили, что приводим те религиозные переживания поэта, которые были ему присущи независимо от его наци­ональных и общественных взглядов. Однако и в этих пере­живаниях Пушкин сказался не только как православный христианин, но и как русский человек, которого наиболее любимая молитва, повторяемая в церкви с многочисленны­ми земными поклонами, была любимой молитвой Пушкина:

Отцы пустынники и жены непорочны,

Чтоб сердцем возлетать во области заочны,

Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,

Сложили множество божественных молитв;

Но ни одна из них меня не умиляет,

Как та, которую священник повторяет

Во дни печальные Великого поста;

Всех чаще мне она приходит на уста

И падшего крепит неведомою силой:

Владыко дней моих! дух праздности унылой,

Любоначалия, змеи сокрытой сей,

И празднословия не дай душе моей —

Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,

Да брат мой от меня не примет осужденья,

И дух смирения, терпения, любви

И целомудрия мне в сердце оживи.

С любовью воспроизводя мотивы русского христианско­го благочестия в типах Бориса Годунова, старца Пимена и Патриарха Иова (современника Годунова), наш поэт не по­вторяет, конечно, насмешливых оговорок других писателей, когда они касаются древнерусской истории. Из его поэм и драм видно, что он считает религиозное настроение древ­ности более духовным, более Евангельским, чем настроения современного ему общества, и последнему предпочитает благочестие простого народа русского:

Когда за городом, задумчив, я брожу

И на публичное кладбище захожу,

Решетки, столбики, нарядные гробницы,

Под коими гниют все мертвецы столицы,

В болоте кое-как стесненные рядком,

Как гости жадные за нищенским столом,

Купцов, чиновников усопших мавзолеи,

Дешевого резца нелепые затеи,

Над ними надписи и в прозе и в стихах

О добродетелях, о службе и чинах;

По старом рогаче вдовицы плач амурный,

Ворами со столбов отвинченные урны,

Могилы склизкие, которы также тут

Зеваючи, жильцов к себе на утро ждут, —

Такие смутные мне мысли всё наводит,

Что злое на меня уныние находит.

Хоть плюнуть да бежать…

Но как же любо мне

Осеннею порой, в вечерней тишине,

В деревне посещать кладбище родовое,

Где дремлют мертвые в торжественном покое.

Там неукрашенным могилам есть простор;

К ним ночью темною не лезет бледный вор;

Близ камней вековых, покрытых желтым мохом,

Проходит селянин с молитвой и со вздохом;

На место праздных урн и мелких пирамид,

Безносых гениев, растрепанных харит

Стоит широко дуб над важными грoбaми,

Колеблясь и шумя…

Религиозные и даже церковные идеалисты интеллигент­ного сословия не часто сближаются с представителями на­шего высшего духовенства; не слышно относительно Пуш­кина, чтобы он имел много друзей из духовных лиц, ибо латинская и сословная кастовая школы поставили тяжелую перегородку между обществом и духовенством, которую пробивает, да и то не всегда, только народное неистреби­мое благочестие, хотя там пастырский союз встречает еще одно затруднение в виде подати на священников, которая может охладить к ним народное сердце. Впрочем, Пушкин силою своего светлого ума и благожелательного чувства тоже пробивает помянутую перегородку и находит дорогу к сердцу покойного митрополита Филарета. Остановимся на следующем стихотворении поэта:

Дар напрасный, дар случайный,

Жизнь, зачем ты мне дана?

Иль зачем судьбою тайной Ты на казнь осуждена?

Кто меня враждебной властью

Из ничтожества воззвал,

Душу мне наполнил страстью,

Ум сомненьем взволновал?..

Цели нет передо мною:

Сердце пусто, празден ум,

И томит меня тоскою

Однозвучный жизни шум.

Митрополит Филарет ответил на эти стихи следующим стихотворением:

Не напрасно, не случайно

Жизнь от Господа дана.

Не без цели Его тайной

На тоску осуждена.

Сам я своенравной властью

Зло из бездн земных воззвал,

Сам наполнил душу страстью,

Ум сомненьем взволновал.

Вспомнись мне, Забытый мною, —

Просияй сквозь сумрак дум, —

И созиждится Тобою Сердце чисто, светлый ум!..

Пушкин, в свою очередь, ответил на это следующим сти­хотворением:

Стансы

(Митрополиту Московскому Филарету)

В часы забав иль праздной скуки,

Бывало, лире я моей

Вверял изнеженные звуки

Безумства, лени и страстей.

Но и тогда струны лукавой

Невольно звон я прерывал,

Когда твой голос величавый

Меня внезапно поражал.

Я лил потоки слез нежданных,

И ранам совести моей

Твоих речей благоуханных

Отраден чистый был елей.

И ныне с высоты духовной

Мне руку простираешь ты,

И силой кроткой и любовной

Смиряешь буйные мечты.

Твоим огнем душа палима

Отвергла мрак земных сует,

И внемлет арфе Серафима

В священном ужасе поэт.

Не позволяя себе шуток над благочестием чисто церков­ным, наш поэт негодовал на интеллигентское ханжество, в котором религиозность сливается с самолюбием, и ясно понимал, насколько народное благочестие проникнуто начала и до конца смиренномудрием, возвышеннее и чище барского и купеческого благочестия. Прочтите уже цитированное нами стихотворение, в котором он сравнивает гopодское и сельское кладбища.

Это же глубокое разумение нашей Божественной Веры, как постоянной борьбы с гордостью и восхвалением смиренномудрия обнаруживает Пушкин в своей сказке о рыбаке и рыбке. Пока злая старуха, жена рыбака, просила себе 1) нового корыта, 2) новой избы, 3) дворянского достоинства и 4) наконец, царского звания, Золотая Рыбка все это ей давала, хотя и с неудовольствием, но когда она пожелала быть морской богиней, то рыбка только плеснула хвостом и исчезла в водах моря, а с ней исчезли все ее дары, и ста­руха осталась в прежней нищете при разбитом корыте.

Пора сказать несколько дополнительных слов о других нравственных перспективах Пушкина: здесь прежде всего поражают нас его частые мысли о смерти и связанной с нею тщетности всех человеческих общественных стремлений. Заметьте при этом его полную примиренность со жребием смертных и нечасто встречающееся отсутствие зависти к живым. Замечательно, что стихотворения с такими мотива­ми написаны в молодые годы, когда он пользовался креп­ким здоровьем.

Впрочем, такое сосредоточение своего чувства на своем покаянии и на неизбежности смерти нисколько не закрыва­ет сердце поэта к ближним: к России, к своему Лицею и к школьным товарищам. Любить Отечество — это свойство, конечно, большинства людей, но любить свою школу и то­варищей не только во время совместного обучения и воспи­тания, но и впоследствии, во время разлуки, и не столько обличать их, сколько подчеркивать добрые стороны их ха­рактера, — для этого нужно быть в некотором смысле тем великим Пименом, который при всей своей правдивости носил в сердце примиренность с жизнью и самое благоже­лательно е отношение к современникам при всех их грехах и слабостях:

Сей повестью плачевной заключу

Я летопись мою; с тех пор я мало

Вникал в дела мирские. Брат Григорий,

Ты грамотой свой разум просветил,

Тебе свой труд передаю. В часы,

Свободные от подвигов духовных,

Описывай, не мудрствуя лукаво,

Все то, чему свидетель в жизни будешь:

Войну и мир, управу государей,

Угодников святые чудеса,

Пророчества и знаменья небесны, —

А мне пора, пора уж отдохнуть

И погасить лампаду…

В продолжение нескольких лет Пушкин ежегодно писал нечто вроде оды в честь своего Лицея. Самые задушевные, скажем, более нежные тона слышатся в его поздравлении своей alma mater. Он не идеализирует своих товарищей и наставников, но подчеркивает их добрые качества и высо­кую задачу жизни русской интеллигенции в тогдашнем еще крепостническом русском строе. Нежное чувство к своей школе распространяет поэт и на все Царское Село, где она помещалась, и одно из своих стихотворений в честь Лицея он оканчивает словами: «Отечество нам Царское Село» («19 октября»).

Доступность такого поэтического отношения к своему Ли­цею современникам Пушкина и особенно его товарищам обусловливалась тем, что в то время все просвещенные рус­ские люди как бы нравственно обязывались быть поэтами и сочинять стихи. Пушкин, конечно, не мог не сознавать нравственного превосходства своей музы над маленькими талантами своих школьных друзей, но благородство его Души сказывалось в том, что он не дает этого почувство­вать последним и признает их как бы своими сотрудника­ми по вдохновению, о чем свидетельствует только что ука­занное праздничное приветствие его Лицею, где он по­именно обращается то к одному, то к другому своему това­рищу из своей псковской ссылки. Тон обращения грустный, но чуждый всякой зависти.

Можно, конечно, толковать о сентиментально-романти­ческом направлении той эпохи, которая будто бы отразилась на светлом уме Пушкина, но здесь мы видим нечто го­раздо более высшее. Романтизм Тентетникова [7] устремляет свои нежные чувства не к ближним своим, а, как выража­ется Достоевский, — к дальним, или к случайным встреч­ным гостям. Пушкин же любит и ласкает своих друзей невольных сотрудников по учению и службе.

Особенно замечательно в его жизни то, что он не более как 15 лет от роду дал сам себе правдивую, но, может быть слишком строгую характеристику, в которой чувствуется ц^ мальчик-подросток, а глубокая душа и зачаток гениального наблюдателя.

Моя эпитафия

Здесь Пушкин погребен; он с музой молодою,

С любовью, леностью провел веселый век,

Не делал доброго, однако ж был душою,

Ей-Богу, добрый человек.

ПУШКИН-ПАТРИОТ

Об этом тоже старались умалчивать большинство его кри­тиков, тем более что быть патриотом считалось до эпохи беженства почти постыдным, и только во время военных походов у нас приветствовали героев, да и не без насмешек.

Несомненным патриотом был Чацкий у Грибоедова, но и он подтрунивал над тем, как встречали в Москве гвардию:

Кричали женщины ура

И в воздух чепчики бросали.

Напротив, Пушкин не только не стыдился показать себя патриотом, но и прославлял непопулярного среди литера­торов Императора Николая Павловича:

Нет, я не льстец, когда Царю

Хвалу свободную слагаю:

Я смело чувства выражаю,

Языком сердца говорю.

Его я просто полюбил:

Он бодро, честно правит нами;

Россию вдруг он оживил

Войной, надеждами, трудами.

О нет, хоть юность в нем кипит,

Но не жесток в нем дух державный:

Тому, кого карает явно,

Он втайне милости творит.

Текла в изгнанье жизнь моя,

Влачил я с милыми разлуку,

Но он мне царственную руку

Простер — и с вами снова я.

Во мне почтил он вдохновенье,

Освободил он мысль мою,

И я ль, в сердечном умиленье,

Ему хвалы не воспою?

Я льстец! Нет, братья, льстец лукав:

Он горе на Царя накличет,

Он из его державных прав

Одну лишь милость ограничит.

Он скажет: презирай народ,

Глуши природы голос нежный,

Он скажет: просвещенья плод —

Разврат и некий дух мятежный!

Беда стране, где раб и льстец

Одни приближены к престолу,

А небом избранный певец

Молчит, потупя очи долу.

Критическая литература о Пушкине иногда с ходульным негодованием, но иногда с сочувствием напоминает об от­ношении Императора к нашему народному поэту. Действи­тельно, властный Самодержец относился к юному поэту отечески. Смирив его ссылкой и дав ему литературную ра­боту, покойный Император нравственно поддерживал его до самой смерти и своим христианским участием облегчил его последние дни на земле.

Понятно поэтому, что и Пушкин ценил не только лич­ность Государя, но и самый принцип монархии, даже когда протестовал против наших строгих законов и в частности крепостного права:

Увижу ль, о друзья, народ неугнетенный

И рабство, падшее по манию Царя <…>

О том, как Русский Царь может совмещать неприкосно­венность власти с дружелюбным отношением к своему народу, можно учиться у пушкинского Бориса Годунова; но более ясно свои глубокие симпатии к самодержавию и презрению к революции Пушкин изобразил в «Капитанской дочке» в изображении Екатерины II и в описании тогдашней Пугачевской революции, которое он заключает слова­ми: «Не приведи Бог видеть русский бунт — бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа или уж люди жестокосердые, коим чужая головушка — лушка, да и своя шейка — копейка». Конечно, эти мудрые словеса гениального писателя полностью не приводятся во многих изданиях, посвященных его творениям.

Много можно еще сказать о патриотизме Пушкина, ко­торый с особой силой сказался в стихотворении «Клеветни­кам России» и в панегирике Кутузову [8], но это мало входит в нашу задачу и может составить содержание особого очер­ка. А пока укажем на ту тоже драгоценную, но почти неза­меченную критикой особенность пушкинского творчества, что он, по-видимому, целых два года (1832-1833) почти по­святил «Песням западных славян», то есть оказался славя­нофилом раньше появившегося у нас славянофильства. Под западными славянами он разумеет дружественных нам сер­бов, которым приписывает высокогеройский дух и право­славное благочестие. Самое замечательное из этого рода стихотворение о Карагеоргиевиче, решившемся убить свое­го отца за намерение предать Сербское войско туркам.

За всем тем остается вопрос, почему же Пушкин, столь правильно уразумевший православно-народное мировоззре­ние, не мог не поддаться влиянию гнусного европейского предрассудка, унаследованного нашим обществом еще от эпохи рыцарей, и окончил жизнь свою на дуэли, сподобив­шийся, впрочем, по особой милости Божией, предсмертно­го покаяния и Св. Таинства причащения. Предрассудок этот, узаконенный и Европой, и русским дворянством, а за­тем и всей интеллигенцией, — гордыня, та самая гордыня, которую он, согласно Христову закону, изображает, как одного из двух бесов, соблазнявших его еще юную душу. Не так думал кончить свою жизнь наш поэт, судя по одно­му из лучших его стихотворений:

Монастырь на Казбеке

Высоко над семьею гор,

Казбек, твой царственный шатер

Сияет вечными лучами.

Твой монастырь за облаками,

Как в небе реющий ковчег,

Парит, чуть видный, над горами.

Далекий, вожделенный брег!

Туда б, сказав «прости» ущелью,

Подняться к вольной вышине!

Туда б, в заоблачную келью,

В соседство Бога скрыться мне!..

Такой исход был бы последовательным завершением его жизни, постепенно отрешавшейся от тех заблуждений, ко­торые начертал на его лике «художник-варвар кистью сон­ной».

Совершенно освободиться от остатков гордыни, закрепив­шейся в нелепом предрассудке дуэли, — это самое трудное в христианском подвиге человеческой души, и сего дости­гает она после долгих лет духовной борьбы с собою. Достиг бы этого и Пушкин, если бы Бог продлил жизнь гениально­го поэта до старости.

1929

Источник: А.С. Пушкин: путь к Православию. Издательство «Отчий дом». Москва 1996



ПРИМЕЧАНИЯ

[1] Блаженный Августин (354-430), епископ Гиппонский, один из отцов Церкви, оказавший огромное влияние на развитие богословской мысли, и духовный писатель. Главнейшее творение Бл. Августина — «О Граде Божием», направленное против язычества, из которого сам Бл. Августин обратился в 387 г., содержит учение о Св. Троице, грехе и благодати. Автобиографическое сочинение Бл. Августина «Исповедь» является не только основным источником сведений о знаменитом учителе Церкви, но и первой в человеческой истории книгой такого распространенного сейчас жанра, как исповедально-дневниковая, мемуарная проза.

[2] Речь проф. В.В.Никольского «Идеалы Пушкина» на торже­ственном годичном собрании С.-Петербургской Духовной академии 17 февраля 1882 г., кроме публикации в «Христианском чтении» (1882, N 2, с. 487-537) и выпуска в свет отдельным оттиском была издана еще и книжкой (СПб., 1887).

[3] Речь Ф.М.Достоевского на Пушкинском празднике, произнесенная 8 июня 1880 г. на заседании Общества любителей российской словеснос­ти, произвела на слушателей огромное впечатление. Вот один из откли­ков на эту речь. «Начатая довольно тихо, она <речь. — Сост.>, по мере развития ее все росла, крепчала и точно громом Божиим в последнем возгласе оратора прогремела! Прежде аплодисментов ее сопровождали слезы и истерики. Да, светло, хорошо было! И откуда у этого маленько­го ростом человека взялись такие могучие, чудные звуки! Гений своими крылами осенил» («Отблески Пушкинских дней». Русская газета, 1880, 12 июня, N 72).

Впрочем, и сам Федор Михайлович достаточно колоритно обрисовал реакцию зала Дворянского собрания на свою речь на Пушкинском празд­нике. Вот что он писал своей жене, А.Г.Достоевской, по горячим следам (письмо от 8 июня 1880 г.):

«Утром сегодня было чтение моей речи в «Любителях». Зала была набита битком <…> Когда я вышел, зала загремела рукоплесканиями и мне долго, очень долго не давали читать. Я раскланивался, делал жес­ты, прося дать мне читать, — ничто не помогало: восторг, энтузиазм (все от «Карамазовых»!). Наконец я начал читать: прерывали решительно на каждой странице, а иногда и на каждой фразе громом рукоплесканий. Я читал громко, с огнем. Все, что я написал о Татьяне, было принято с энтузиазмом (это великая победа нашей идеи над 25-летием заблужде­ний!). Когда же я провозгласил в конце о всемирном единении лю­дей, то зала была как в истерике, когда я закончил — я не скажу тебе про рев, про вопль восторга: люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись друг другу быть лучши­ми, не ненавидеть вперед друг друга, а любить. Порядок засе­дания нарушился: все ринулись ко мне на эстраду: гранд-дамы, сгуден(т)ки, государственные секретари, студенты — все это обнимало, целовало меня. Все члены нашего общества, бывшие на эстраде, обнимали меня и целова­ли, все, буквально все плакали от восторга. Вызовы продолжались полчаса, махали платками, вдруг, например, останавливают меня два незнакомые ста­рика. «Мы были врагами друг друга 20 лет, не говорили друг с другом, а теперь мы обнялись и помирились. Это вы нас помирили. Вы наш святой, вы наш пророк!» «Пророк, пророк!» — кричали в толпе. Тургенев, про которого я ввернул доброе слово в моей речи, бросился меня обнимать со слезами. Анненков подбежал жать мою руку и целовать меня в пле­чо. «Вы гений, вы более чем гений!» — говорили они мне оба. Аксаков (Иван) вбежал на эстраду и объявил публике, что речь моя есть не просто речь, а историческое событие! Туча облегала го­ризонт, и вот слово Достоевского, как появившееся солнце, все рассеяло все осветило. С этой поры наступает братство и не будет недоумений. Да, да! — закричали все и вновь обнимались, вновь слезы. Заседание за­крылось. Я бросился спастись за кулисы, но туда вломились из залы все а главное женщины. Целовали мне руки, мучали меня,. Прибежали сту­денты. Один из них, в слезах, упал передо мной в истерике на пол и ли­шился чувств. Полная, полнейшая победа! Юрьев (председатель) зазвонил в колокольчик и объявил, что «Общество любителей россий­ской словесности» единогласно избирает меня своим почетным членом. Опять вопли и крики. После часу почти перерыва стали продолжать за­седание. Все было не хотели читать. Аксаков вошел и объявил, что своей речи читать не будет, потому что все сказано и все разрешило великое слово нашего гения — Достоевского. Однако мы все его заставили чи­тать. Чтение стало продолжаться, а между тем составили заговор. Я ос­лабел и хотел было уехать, но меня удержали силой. В этот час времени успели купить богатейший, в 2 аршина в диаметре, лавровый венок, и в конце заседания множество дам (более ста) ворвались на эстраду и увен­чали меня при всей зале венком: «За русскую женщину, о которой вы столько сказали хорошего!» Все плакали, опять энтузиазм. Городской голова Третьяков благодарил меня от имени города Москвы».

[4] Под «Приложением» к Пушкинской речи Достоевского вла­дыка Антоний имеет в виду 4 полемических ответа писателя А.Градовскому: 1) Об одном самом основном деле; 2) Алеко и Держиморда. Стра­дания Алеко по крепостному мужику. Анекдоты; 3) Две половинки; 4) Одному смирись, а другому гордись. Буря в стаканчике. В этих ответах Федор Михайлович отстаивает свои религиозно-нравственные позиции, выраженные в его речи на Пушкинском празднике.

[5] Эпизод с воровством яблок (вернее — груш), упомянутый митропо­литом Антонием, в «Исповеди» Бл. Августина изложен так: «Найдется ли вор, который спокойно терпел бы вора? И богач не терпит человека, принужденного к воровству нищетой. Я же захотел совершить воровст­во, и я совершил его, толкаемый не бедностью или голодом, а от отвра­щения к справедливости и от объядения грехом. Я украл то, что у меня имелось в изобилии и притом было гораздо лучше: я хотел насладиться не тем, что стремился уворовать, а самим воровством и грехом.

По соседству с нашим виноградником стояла груша, отягощенная плодами, ничуть не соблазнительная ни по виду, ни по вкусу. Негодные мальчишки, мы отправились отрясти ее и забрать свою добычу в глухую полночь; по губительному обычаю наши уличные забавы затягивались до этого времени. Мы унесли оттуда огромную ношу не для еды себе (если даже кое-что и съели); и мы готовы были выбросить ее хоть сви­ньям, лишь бы совершить поступок, который тем был приятен, что был запретен». (Блаженный Августин. Исповедь. Пер. с лат. М.Сергеенко. М., 1УУ2, с. 58-59).

[6] Свою речь на Пушкинских торжествах Ф.М.Достоевский произнес утром, а вечером того же дня на завершающем программу празднеств втором литературно-музыкальном вечере он декламировал стихотворе­ние Пушкина «Пророк». Его манера чтения, тихая, но вдохновенная и выразительная, чрезвычайно тронула слушателей и вызвала громкие аплодисменты.

[7] Андрей Иванович Тентетников — персонаж поэмы Н.В.Гоголя «Мерт­вые души»; по характеристике автора, «принадлежал к семейству тех людей, которых на Руси много, которым имена — увальни, лежебоки, байбаки и тому подобное». Романтизм Тентетникова коренится в бездей­ствии, пустых мечтаниях, погружен «в беспечную лень байбака», т.е. сур­ка. Сугубо нарицательный тип.

[8] Под панегириком Кутузову имеется в виду стихотворение А.С.Пушкина «Перед гробницею святой», посвященное фельдмаршалу М.И.Кутузову. В письме к дочери полководца Е.М.Хитрово Пушкин при­знавался, что стихотворение написано «в такое время, когда можно было утратить бодрость», разумея тревогу за судьбу польской кампании в свя­зи с нерешительными действиями командовавшего русской армией Ди­бича. Положение дел на театре войны и международное положение Рос­сии заставляли поэта сравнивать переживаемое время с 1812 г. Первые б строк — описание гробницы кн. М.И.Голенгацева-Кутузова в Казанском соборе в Петербурге.

Источник: Свято-Троицкая Сергиева Лавра



Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *